Похороны
ничего, растратив силы и время в погоне за пустым. «Простите меня, люди добрые, за скверну мою…» – прошептал Полуэкт. – «Господи, прости меня и помилуй!». Пришёл час раскаяния. И небеса, видя это раскаяние, дали Полуэкту ещё один шанс. Последний.
- Ваше последнее желание, – сказал председатель судебной тройки, по совместительству палач.
Полуэкт задумался. В это время кто-то легко шепнул ему в правое ухо:
- Грехи простятся за стихи!1
Полуэкт встрепенулся.
- Я хочу спеть песню, – сказал он.
Председатель поинтересовался, не принести ли ему гитару?
- Не надо, – сказал Полуэкт. – Так спою.
И запел. Затихла площадь перед лобным местом, снял народ шапки и опустил головы, и трепал ветер чубы и бороды, студя лысины и ушеса, и летел голос Полуэкта вдаль, достигая самых отдалённых уголков тридевятого государства, добираясь до самых крайних его широт. И там, куда долетала последняя песня осуждённого, затихали плачущие младенцы, замолкала галдящая ребятня, усталые матери роняли тихие и светлые слёзы, сморщенные старухи мелко крестились, глядя подслеповатыми глазами на свет лампад, грубые деревенские мужики откладывали в сторону работы, вставали и снимали шапки, светлые седые старцы останавливались на пути и долго смотрели в синюю даль, куда собиралась отлететь душа прощённого…
Полуэкт допел, поклонился и в полной тишине положил голову на плаху…»
Дворкин снял с плеча гитару и, повесив её на стену, повернулся ко мне.
- Остаётся только добавить, – сказал он, – что практически всё огромное творческое наследие Полуэкта пошло прахом, кроме одной-единственной его песни. Вот этой самой – последней.
- Хм, – сказал я, – а что это за песня?
- Ты её прекрасно знаешь, и я её знаю, и все её знают и мало того – её поют.
- Так что это за песня? – нетерпеливо спросил я. – Или это секрет?
- Никаких секретов, просто это не принципиально.
Дворкин улыбнулся:
- Не было ни одной пьянки, будь то праздник или просто так, где бы ты её не пел.
- А-а, – задумчиво протянул я, – а я, наверное, догадываюсь, что это…
Дворкин выставил вперёд открытые ладони, как бы призывая меня к молчанию.
- Не надо называть, – мягко сказал он, – не надо показывать пальцем, не надо объяснять, объяснённое вслух становится ложью, – улыбнулся и добавил. – «Бумага с числом станет недействительной…»
- Поня-ятно, – снова протянул я, а после бодро. – Хотя, ничего я, Андрей, не понял. Но всё равно. Спасибо за всё. Мне уже пора.
Я встал и пошёл в прихожую.
- Как, ты уже? – спросил Дворкин. – А то смотри, у меня ещё бутылочка есть.
- Ты же знаешь, Андрей, что я не пью много.
- Неужели ты ни разу не напивался до поросячьего визга?
- Нет, – пропыхтел я, завязывая шнурки у ботинок, – Не считаю нужным.
- Ну-ну, – сказал Дворкин.
Мы сердечно попрощались, пообещали друг другу встречаться почаще, а то, что ж это, раз в полгода, при этом мы улыбались как самые настоящие авгуры, потом я выкатился в ночь.
И вот, трясясь в последнем, совершенно пустом троллейбусе, я вдруг ощутил прилив вдохновения. Выхватив из кармана блокнот и ручку, я стал торопливо записывать строчки, рождавшиеся в моём мозгу под влиянием каких-то удивительных образов: седой старец в белом одеянии, идущий по ночному лесу; наполовину сгоревшая свеча в старинном подсвечнике; яркая звезда, неожиданно вспыхнувшая на небосклоне; плачь младенца, доносящийся из полуразрушенного овина; разрисованные детскими каракулями листы бумаги; желтые стружки на бревенчатом полу; осколок льда, тающий в руках; луч солнца, косо падающий, из-за незадёрнутой шторы, на старинную рукопись; розовый куст, буйно цветущий в облетевшем осеннем саду…
Я быстро черкал в своём блокноте, даже не задумываясь над тем, что я пишу, впрочем, вполне отдавая себе отчёт в том, что между строчками совершенно отсутствуют видимые связи. Но, тем не менее, связь была, так как каждая следующая строка возникала после многократного прочтения предыдущей и это было как озарение…
…Широко распахнутая дверь из тёмной комнаты на улицу, где шелестит быстротечный грибной дождь…
…Печальная лошадь, лениво влекущая повозку с единственным седоком, из горизонта в горизонт…
…Догоревший костёр, едва слышно потрескивающий угольками…
…Причал на берегу моря, старинные корабли, а за лесом мачт – золотые купола прекрасного храма…
Дома, торопливо переодевшись, я сел за стол и быстро переписал начисто то, что у меня получилось. А получилось, кажется, неплохо. Тихо радуясь, я прочитал ещё раз. Потом ещё раз. Потом взял в руки гитару и спел. Потом задумался. Противоречивые чувства обуревали меня. С одной стороны, эта новая песня, хоть и непохожая на всё, что было написано мной ранее, мне очень нравилась, но, с другой стороны, чувствовал я, что те, кто с удовольствием слушали меня до сих пор, будут этой песней удивлены и разочарованы. Непонятно, неявно, туманно. «…О чём эта песня?» – спросят меня. «Ну, как это о чём? – скажу я. Это… Это о… Слушайте, давайте я её ещё раз спою.» «Не надо, – скажут мне. – Ты так объясни». «Но если песню можно так объяснить, зачем она тогда нужна?» – скажу я. «Нет, – упрямо скажут мне, – мы хотим, чтоб понятно». Что сказать мне на это? Нечего мне сказать и я промолчу. «Ты же раньше понятно пел, – укоризненно скажут мне. – А теперь зачем так?»
Долго сидел я, куря и глядя в окно, но, так и не придя к какому-либо выводу, решил лечь спать. Утро вечера мудренее.
А утром неожиданно приехала Алёна с детьми. И все творческие сомнения разом ушли на самый последний план. Оказалось, что со старшей надо идти в поликлинику к зубному, потом гулять с младшей, потом выбивать большой ковёр и пылесосить маленький, потом прогулка по магазинам, потом ещё раз в магазин, так как забыли купить хлеба, потом ещё что-то не столь важное, но требующее времени, потом ещё… и только вечером, когда дети уже спали, я вспомнил о новой песне и решился спеть её жене. О-о, она у меня литературовед, правда, с неоконченным высшим. Она мне всё разъяснила: что это декадентство, это символизм, чувствуется влияние имажинистов, скорее всего Клюева (Ктот такой?). Это не модно и весьма нетипично для авторской песни. А в довершение – зачем это тебе? Я попытался объяснить зачем и не смог. Это меня только раззадорило и, я с жаром принялся доказывать, что песня хорошая и что-то такое в ней есть. «Что?» – ехидно спросила жена. Короче, мы с ней поссорились, кажется, первый раз в жизни.
Мы долго молчали в тот вечер. А потом… потом мы легли спать и помирились. И утром, перед тем как разойтись по работам, сообща решили, что не стоят такие пустяки, как эта непонятная песенка, наших обид. В конце концов – песни мои для людей, которых я, конечно же, тоже люблю, но которые мне, по большому счёту, чужие, а мы с женой – друг для друга, и что важней, вопрос, граждане, я полагаю, неуместный. Только иногда, оставшись один, я достаю из папки с черновиками потёртый листочек, на котором, кроме нескольких строф, нет ни названия, ни даты, ни подписи и, вглядываясь в неровные и торопливые строки, затихаю и думаю, думаю, думаю. Думаю о той странной Любви,
Скачать Java книгу- Ваше последнее желание, – сказал председатель судебной тройки, по совместительству палач.
Полуэкт задумался. В это время кто-то легко шепнул ему в правое ухо:
- Грехи простятся за стихи!1
Полуэкт встрепенулся.
- Я хочу спеть песню, – сказал он.
Председатель поинтересовался, не принести ли ему гитару?
- Не надо, – сказал Полуэкт. – Так спою.
И запел. Затихла площадь перед лобным местом, снял народ шапки и опустил головы, и трепал ветер чубы и бороды, студя лысины и ушеса, и летел голос Полуэкта вдаль, достигая самых отдалённых уголков тридевятого государства, добираясь до самых крайних его широт. И там, куда долетала последняя песня осуждённого, затихали плачущие младенцы, замолкала галдящая ребятня, усталые матери роняли тихие и светлые слёзы, сморщенные старухи мелко крестились, глядя подслеповатыми глазами на свет лампад, грубые деревенские мужики откладывали в сторону работы, вставали и снимали шапки, светлые седые старцы останавливались на пути и долго смотрели в синюю даль, куда собиралась отлететь душа прощённого…
Полуэкт допел, поклонился и в полной тишине положил голову на плаху…»
Дворкин снял с плеча гитару и, повесив её на стену, повернулся ко мне.
- Остаётся только добавить, – сказал он, – что практически всё огромное творческое наследие Полуэкта пошло прахом, кроме одной-единственной его песни. Вот этой самой – последней.
- Хм, – сказал я, – а что это за песня?
- Ты её прекрасно знаешь, и я её знаю, и все её знают и мало того – её поют.
- Так что это за песня? – нетерпеливо спросил я. – Или это секрет?
- Никаких секретов, просто это не принципиально.
Дворкин улыбнулся:
- Не было ни одной пьянки, будь то праздник или просто так, где бы ты её не пел.
- А-а, – задумчиво протянул я, – а я, наверное, догадываюсь, что это…
Дворкин выставил вперёд открытые ладони, как бы призывая меня к молчанию.
- Не надо называть, – мягко сказал он, – не надо показывать пальцем, не надо объяснять, объяснённое вслух становится ложью, – улыбнулся и добавил. – «Бумага с числом станет недействительной…»
- Поня-ятно, – снова протянул я, а после бодро. – Хотя, ничего я, Андрей, не понял. Но всё равно. Спасибо за всё. Мне уже пора.
Я встал и пошёл в прихожую.
- Как, ты уже? – спросил Дворкин. – А то смотри, у меня ещё бутылочка есть.
- Ты же знаешь, Андрей, что я не пью много.
- Неужели ты ни разу не напивался до поросячьего визга?
- Нет, – пропыхтел я, завязывая шнурки у ботинок, – Не считаю нужным.
- Ну-ну, – сказал Дворкин.
Мы сердечно попрощались, пообещали друг другу встречаться почаще, а то, что ж это, раз в полгода, при этом мы улыбались как самые настоящие авгуры, потом я выкатился в ночь.
И вот, трясясь в последнем, совершенно пустом троллейбусе, я вдруг ощутил прилив вдохновения. Выхватив из кармана блокнот и ручку, я стал торопливо записывать строчки, рождавшиеся в моём мозгу под влиянием каких-то удивительных образов: седой старец в белом одеянии, идущий по ночному лесу; наполовину сгоревшая свеча в старинном подсвечнике; яркая звезда, неожиданно вспыхнувшая на небосклоне; плачь младенца, доносящийся из полуразрушенного овина; разрисованные детскими каракулями листы бумаги; желтые стружки на бревенчатом полу; осколок льда, тающий в руках; луч солнца, косо падающий, из-за незадёрнутой шторы, на старинную рукопись; розовый куст, буйно цветущий в облетевшем осеннем саду…
Я быстро черкал в своём блокноте, даже не задумываясь над тем, что я пишу, впрочем, вполне отдавая себе отчёт в том, что между строчками совершенно отсутствуют видимые связи. Но, тем не менее, связь была, так как каждая следующая строка возникала после многократного прочтения предыдущей и это было как озарение…
…Широко распахнутая дверь из тёмной комнаты на улицу, где шелестит быстротечный грибной дождь…
…Печальная лошадь, лениво влекущая повозку с единственным седоком, из горизонта в горизонт…
…Догоревший костёр, едва слышно потрескивающий угольками…
…Причал на берегу моря, старинные корабли, а за лесом мачт – золотые купола прекрасного храма…
Дома, торопливо переодевшись, я сел за стол и быстро переписал начисто то, что у меня получилось. А получилось, кажется, неплохо. Тихо радуясь, я прочитал ещё раз. Потом ещё раз. Потом взял в руки гитару и спел. Потом задумался. Противоречивые чувства обуревали меня. С одной стороны, эта новая песня, хоть и непохожая на всё, что было написано мной ранее, мне очень нравилась, но, с другой стороны, чувствовал я, что те, кто с удовольствием слушали меня до сих пор, будут этой песней удивлены и разочарованы. Непонятно, неявно, туманно. «…О чём эта песня?» – спросят меня. «Ну, как это о чём? – скажу я. Это… Это о… Слушайте, давайте я её ещё раз спою.» «Не надо, – скажут мне. – Ты так объясни». «Но если песню можно так объяснить, зачем она тогда нужна?» – скажу я. «Нет, – упрямо скажут мне, – мы хотим, чтоб понятно». Что сказать мне на это? Нечего мне сказать и я промолчу. «Ты же раньше понятно пел, – укоризненно скажут мне. – А теперь зачем так?»
Долго сидел я, куря и глядя в окно, но, так и не придя к какому-либо выводу, решил лечь спать. Утро вечера мудренее.
А утром неожиданно приехала Алёна с детьми. И все творческие сомнения разом ушли на самый последний план. Оказалось, что со старшей надо идти в поликлинику к зубному, потом гулять с младшей, потом выбивать большой ковёр и пылесосить маленький, потом прогулка по магазинам, потом ещё раз в магазин, так как забыли купить хлеба, потом ещё что-то не столь важное, но требующее времени, потом ещё… и только вечером, когда дети уже спали, я вспомнил о новой песне и решился спеть её жене. О-о, она у меня литературовед, правда, с неоконченным высшим. Она мне всё разъяснила: что это декадентство, это символизм, чувствуется влияние имажинистов, скорее всего Клюева (Ктот такой?). Это не модно и весьма нетипично для авторской песни. А в довершение – зачем это тебе? Я попытался объяснить зачем и не смог. Это меня только раззадорило и, я с жаром принялся доказывать, что песня хорошая и что-то такое в ней есть. «Что?» – ехидно спросила жена. Короче, мы с ней поссорились, кажется, первый раз в жизни.
Мы долго молчали в тот вечер. А потом… потом мы легли спать и помирились. И утром, перед тем как разойтись по работам, сообща решили, что не стоят такие пустяки, как эта непонятная песенка, наших обид. В конце концов – песни мои для людей, которых я, конечно же, тоже люблю, но которые мне, по большому счёту, чужие, а мы с женой – друг для друга, и что важней, вопрос, граждане, я полагаю, неуместный. Только иногда, оставшись один, я достаю из папки с черновиками потёртый листочек, на котором, кроме нескольких строф, нет ни названия, ни даты, ни подписи и, вглядываясь в неровные и торопливые строки, затихаю и думаю, думаю, думаю. Думаю о той странной Любви,
»Креативы
»Матерный раздел