Похороны
он достал из шкафа старинный патефон (вы будете поражены, но другой музыки у Андрея нет и, кажется, не было никогда!), повозился с ним заводя, из шкафа же, только из нижнего ящика, достал конверт с пластинкой, судя по оформлению, тоже раритетной и, ставя её на бархатный диск патефона, лаконично пояснил:
- Шопен.
Раздалось громкое шипение. Андрей жестом приказал мне встать, и тут же грянули первые аккорды траурного марша. В этот момент я почувствовал себя как-то неуютно, неловко как-то, потому что талант, конечно, талантом, фантазия и всё такое, но это, граждане, уже кощунство. Я совсем не понимал как себя вести. Мне вдруг отчаянно захотелось, чтобы сиё действо потеряло свою мрачную серьёзность и, очевидно, поэтому меня изо всей силы потянуло на идиотский смех. Дворкин был строг и суров. Нежелание портить ему представление победило, и я, пересилив приступ веселья, впал, однако, в другую крайность. В слёзы. «Ещё не легче!» – испуганно подумал я, судорожно вздыхая и сглатывая.
Пластинка кончилась и наступила тишина. Дворкин, выдержав прочувствованную полную смысла и намёка паузу, заговорил:
- Итак. Вот и настал этот грустный час. Час, о котором мы знали и, несмотря на то, что нам было известно об этой горечи, которую он принесёт с собой, всё равно стремились к нему не жалея сил, сожалея лишь о быстротечности времени. И вот, миг триумфа становится мигом утраты. Что ж приобретение всегда связано с потерей. Мир должен быть в равновесии. А он и пребывает в равновесии благодаря нашему благородному стремлению противопоставить космической энтропии наше микроскопическое творчество. Несоизмеримые, казалось бы, величины, но, тем не менее, только благодаря таким людям, как Пушкин, Ромен Роллан, Экзюпери, Толстой и сотням и сотням им подобным, мир наш не стал адом.
Однако только записные глупцы, так называемые, инвалиды творческого труда, считают, что в муках творчества рождается новое. Нет, говорю я теперь! То, что многие, по простоте своей душевной, считают актом рождения, на самом деле есть смерть. На самом деле это убийство рождённого до нас. Потому что живое, трепетное, яркое, Неизречённое облекается в тусклые и мёртвые слова. Ах, если бы знали мы все, что надо сделать для того, чтобы наше слово стало тем Словом, которое было вначале! Как бывает иногда, и всегда неожиданно: вдруг вспыхивает незримый огонь, распахивается горизонт, звучат Голоса под золотыми куполами, и вот, стремительное перо рвёт бумагу, словно с неба падают строки, гремят колоколами рифмы и вздрагивает мир от точек и запятых, но захлопывается окно и строки остаются те же, и рифмы те же, и запятые с точками на месте, а всё вместе совсем не то, что было миг назад. Что произошло?
Дворкин замолчал, выпил, и, не дожидаясь пока я последую его примеру, продолжил:
- Конечно, это вопрос риторический. В конце концов, всё не так уж плохо. Ведь если то, что мы считаем актом рождения, есть смерть, то где же тогда рождение? А оно впереди по вектору времени. Нашей жизни вектору, ибо вектор времени нашего творчества прямо противоположен нашей жизни. Теперь я буду ждать твоего рождения, ждать со страхом и трепетом, потому что в тот момент потребуется от меня нечто большее, чем умение подыскивать рифмы, строить антитезы и придумывать сюжет. И только от того, смогу ли я стать чем-то большим, и будет зависеть твоя последующая жизнь…
С этими словами он открыл ящик стола и сунул туда папку, поверх таких же. Потом он сел в кресло напротив и сказал:
- Наливай, во здравие выпьем.
Мы выпили во здравие в полном молчании, потом, закурив и выдыхая дым, я сказал:
- Ор-ригинально.
Дворкин отвлёкся от своей солянки:
- Что? Ах да, конечно. На девственный, не сказать невежественный взгляд многое в мире кажется оригинальным. На самом деле, ничто не ново под луной. Примеры нужны?
- Не надо, – сказал я, слегка уязвлённый намёком на мой девственный интеллект. – Ты мне вот что лучше скажи, ты что ничего больше печатать, в смысле издавать, не собираешься?
- Больше?- переспросил Дворкин. – Я что-то издавал?
- Ну-у… - поправился я.
- У тебя есть издатель обязанный тебе по гроб жизни?
- Нет, но…
- И у меня нет.
- Не-ет, погоди, – загорячился я. – Не обо мне речь. Меня-то, слава Богу, и печатают, и выступать приглашают, вот я и не понимаю, как это можно писать в стол, да и зачем это писать в стол? Кому это нужно?
Дворкин разлил по стопкам и, сделав приглашающий жест рукой, спросил:
- Одним словом, если у тебя отнять возможность выступать и печататься, то что бы ты?
- Что бы я… а что я? – растерянно забормотал я, а после, только на миг представив себе такую ситуацию и моментально обидевшись на весь белый свет, опрометчиво ляпнул. – Да на фиг тогда мне это всё!
Дворкин горестно покивал головой:
- Вот именно. На фиг это всё. А если у меня это всё отнять, – он показал на ящик стола, – то даже пустого места не останется, чего не скажешь о тебе. Вот за что я вас и не люблю. За благополучие житейское.
- Слушай Андрей, я тебя конечно понимаю, хромая судьба, то, сё, но мы-то тут причём? Да и кто это мы?
- Да вы! Вы предали наше общее великое дело, а меня оставили в одиночестве. Всех и забав у меня – романы свои хоронить.
- Ты меня на жалость не бери, – я почти закричал, – какое такое наше общее великое дело. Я песенки пою-сочиняю, народ веселю, деньги, наконец, зарабатываю.
- Милые вы мои, – Дворкин улыбался, – народ надо не веселить, а радовать, вы, может, думаете, что это одно и тоже, но это не так. Ребёнок на руках у мамы радуется, гусары, слушая поручика Ржевского, веселятся.
- Да причём здесь… – крикнул я. – Ты же фактически меня в предательстве обвиняешь, а что я?..
- В том-то и дело, что ты – ничего. Ты – ничего во всех смыслах.
Я вытер пот со лба и уже тоном ниже:
- Андрей, ну нельзя же так, ну чем я тебе могу помочь? Надо и самому…
Он перебил меня:
- Не помощь мне нужна, а участие!
Я нетерпеливо отмахнулся:
- Не перебивай, пусть участие, но ведь надо и самому лапками дрыгать, пробиваться надо. Под лежачий камень, сам знаешь…
Андрей только коротко глянул на меня, и мне стало неловко.
- В конце концов, – продолжил я совсем уже тихо, – надо учитывать пожелания публики, если хочешь, чтобы тебя слушали…
Дворкин помотал головой и изрёк, именно изрёк, а не сказал:
- Поэт должен петь то, что хочет сказать людям Бог, а не то, что эти люди хотят услышать.
Я почесал затылок. Трудно не согласиться. А хотя вот:
- Откуда мне знать, что хочет Бог?
- Так какого тогда лешего ты на сцену лезешь?
- А может, что хотят люди того и хочет Бог?
- Слушай, не болтай о том, чего не знаешь. Толпа всегда хотела Баркова, в то время как устами Пушкина…
Я захихикал:
- Ага, особенно в «Гаврилиаде»!
Андрей, кажется, рассердился. Он гневно зыркнул на меня из под своих очков так, что я заткнулся, правда, не сразу.
- Давай тогда молчать, – сказал я, – у нас же траурная трапеза.
Некоторое время мы молча выпивали и закусывали. Потом Андрей задумчиво и, с необычайной любовью в голосе, тихо сказал:
- Пушкин… Разве можно избежать соблазна
Скачать Java книгу- Шопен.
Раздалось громкое шипение. Андрей жестом приказал мне встать, и тут же грянули первые аккорды траурного марша. В этот момент я почувствовал себя как-то неуютно, неловко как-то, потому что талант, конечно, талантом, фантазия и всё такое, но это, граждане, уже кощунство. Я совсем не понимал как себя вести. Мне вдруг отчаянно захотелось, чтобы сиё действо потеряло свою мрачную серьёзность и, очевидно, поэтому меня изо всей силы потянуло на идиотский смех. Дворкин был строг и суров. Нежелание портить ему представление победило, и я, пересилив приступ веселья, впал, однако, в другую крайность. В слёзы. «Ещё не легче!» – испуганно подумал я, судорожно вздыхая и сглатывая.
Пластинка кончилась и наступила тишина. Дворкин, выдержав прочувствованную полную смысла и намёка паузу, заговорил:
- Итак. Вот и настал этот грустный час. Час, о котором мы знали и, несмотря на то, что нам было известно об этой горечи, которую он принесёт с собой, всё равно стремились к нему не жалея сил, сожалея лишь о быстротечности времени. И вот, миг триумфа становится мигом утраты. Что ж приобретение всегда связано с потерей. Мир должен быть в равновесии. А он и пребывает в равновесии благодаря нашему благородному стремлению противопоставить космической энтропии наше микроскопическое творчество. Несоизмеримые, казалось бы, величины, но, тем не менее, только благодаря таким людям, как Пушкин, Ромен Роллан, Экзюпери, Толстой и сотням и сотням им подобным, мир наш не стал адом.
Однако только записные глупцы, так называемые, инвалиды творческого труда, считают, что в муках творчества рождается новое. Нет, говорю я теперь! То, что многие, по простоте своей душевной, считают актом рождения, на самом деле есть смерть. На самом деле это убийство рождённого до нас. Потому что живое, трепетное, яркое, Неизречённое облекается в тусклые и мёртвые слова. Ах, если бы знали мы все, что надо сделать для того, чтобы наше слово стало тем Словом, которое было вначале! Как бывает иногда, и всегда неожиданно: вдруг вспыхивает незримый огонь, распахивается горизонт, звучат Голоса под золотыми куполами, и вот, стремительное перо рвёт бумагу, словно с неба падают строки, гремят колоколами рифмы и вздрагивает мир от точек и запятых, но захлопывается окно и строки остаются те же, и рифмы те же, и запятые с точками на месте, а всё вместе совсем не то, что было миг назад. Что произошло?
Дворкин замолчал, выпил, и, не дожидаясь пока я последую его примеру, продолжил:
- Конечно, это вопрос риторический. В конце концов, всё не так уж плохо. Ведь если то, что мы считаем актом рождения, есть смерть, то где же тогда рождение? А оно впереди по вектору времени. Нашей жизни вектору, ибо вектор времени нашего творчества прямо противоположен нашей жизни. Теперь я буду ждать твоего рождения, ждать со страхом и трепетом, потому что в тот момент потребуется от меня нечто большее, чем умение подыскивать рифмы, строить антитезы и придумывать сюжет. И только от того, смогу ли я стать чем-то большим, и будет зависеть твоя последующая жизнь…
С этими словами он открыл ящик стола и сунул туда папку, поверх таких же. Потом он сел в кресло напротив и сказал:
- Наливай, во здравие выпьем.
Мы выпили во здравие в полном молчании, потом, закурив и выдыхая дым, я сказал:
- Ор-ригинально.
Дворкин отвлёкся от своей солянки:
- Что? Ах да, конечно. На девственный, не сказать невежественный взгляд многое в мире кажется оригинальным. На самом деле, ничто не ново под луной. Примеры нужны?
- Не надо, – сказал я, слегка уязвлённый намёком на мой девственный интеллект. – Ты мне вот что лучше скажи, ты что ничего больше печатать, в смысле издавать, не собираешься?
- Больше?- переспросил Дворкин. – Я что-то издавал?
- Ну-у… - поправился я.
- У тебя есть издатель обязанный тебе по гроб жизни?
- Нет, но…
- И у меня нет.
- Не-ет, погоди, – загорячился я. – Не обо мне речь. Меня-то, слава Богу, и печатают, и выступать приглашают, вот я и не понимаю, как это можно писать в стол, да и зачем это писать в стол? Кому это нужно?
Дворкин разлил по стопкам и, сделав приглашающий жест рукой, спросил:
- Одним словом, если у тебя отнять возможность выступать и печататься, то что бы ты?
- Что бы я… а что я? – растерянно забормотал я, а после, только на миг представив себе такую ситуацию и моментально обидевшись на весь белый свет, опрометчиво ляпнул. – Да на фиг тогда мне это всё!
Дворкин горестно покивал головой:
- Вот именно. На фиг это всё. А если у меня это всё отнять, – он показал на ящик стола, – то даже пустого места не останется, чего не скажешь о тебе. Вот за что я вас и не люблю. За благополучие житейское.
- Слушай Андрей, я тебя конечно понимаю, хромая судьба, то, сё, но мы-то тут причём? Да и кто это мы?
- Да вы! Вы предали наше общее великое дело, а меня оставили в одиночестве. Всех и забав у меня – романы свои хоронить.
- Ты меня на жалость не бери, – я почти закричал, – какое такое наше общее великое дело. Я песенки пою-сочиняю, народ веселю, деньги, наконец, зарабатываю.
- Милые вы мои, – Дворкин улыбался, – народ надо не веселить, а радовать, вы, может, думаете, что это одно и тоже, но это не так. Ребёнок на руках у мамы радуется, гусары, слушая поручика Ржевского, веселятся.
- Да причём здесь… – крикнул я. – Ты же фактически меня в предательстве обвиняешь, а что я?..
- В том-то и дело, что ты – ничего. Ты – ничего во всех смыслах.
Я вытер пот со лба и уже тоном ниже:
- Андрей, ну нельзя же так, ну чем я тебе могу помочь? Надо и самому…
Он перебил меня:
- Не помощь мне нужна, а участие!
Я нетерпеливо отмахнулся:
- Не перебивай, пусть участие, но ведь надо и самому лапками дрыгать, пробиваться надо. Под лежачий камень, сам знаешь…
Андрей только коротко глянул на меня, и мне стало неловко.
- В конце концов, – продолжил я совсем уже тихо, – надо учитывать пожелания публики, если хочешь, чтобы тебя слушали…
Дворкин помотал головой и изрёк, именно изрёк, а не сказал:
- Поэт должен петь то, что хочет сказать людям Бог, а не то, что эти люди хотят услышать.
Я почесал затылок. Трудно не согласиться. А хотя вот:
- Откуда мне знать, что хочет Бог?
- Так какого тогда лешего ты на сцену лезешь?
- А может, что хотят люди того и хочет Бог?
- Слушай, не болтай о том, чего не знаешь. Толпа всегда хотела Баркова, в то время как устами Пушкина…
Я захихикал:
- Ага, особенно в «Гаврилиаде»!
Андрей, кажется, рассердился. Он гневно зыркнул на меня из под своих очков так, что я заткнулся, правда, не сразу.
- Давай тогда молчать, – сказал я, – у нас же траурная трапеза.
Некоторое время мы молча выпивали и закусывали. Потом Андрей задумчиво и, с необычайной любовью в голосе, тихо сказал:
- Пушкин… Разве можно избежать соблазна
»Креативы
»Матерный раздел